константин бальмонт

сайт исследователей жизни и творчества

"Поэт открыт душою миру, а мир наш — солнечный, в нем вечно свершается праздник труда и творчества, каждый миг создаётся солнечная пряжа, — и кто открыт миру, тот, всматриваясь внимательно вокруг себя в бесчисленные жизни, в несчетные сочетания линий и красок, всегда будет иметь в своём распоряжении солнечные нити и сумеет соткать золотые и серебряные ковры."
К. Д. Бальмонт

Константин Бальмонт. Трудность


Иисус сказал: Не запрещайте ему.
Евангелие от Марка, гл. 9; 39

В доме старинного моего друга я встретился недавно с П.Б. Струве, которого не видал очень давно. После первых слов, при таких обстоятельствах для каждого благовоспитанного человека обязательных, Струве удостоил меня снисходительно-небрежным упрёком: «А вы всё ещё пишете политические гимны!» Он разумел мои стихи «Песня Рабочего Молота», не так давно напечатанные в газете «Воля России». – Политические гимны? – воскликнул я почти обиженно. «Восхваление в стихах всех ликов человеческого труда разве есть политика?» Реплики кончились и разговор перешёл на другую тему.

Этот маленький случай возбуждает во мне много мыслей, и о некоторых мне хочется сказать. Я думаю, слова мои представят некоторый общий интерес, хотя они будут чисто личного свойства.

В «Песне Рабочего Молота», которая слишком длинна, чтоб сейчас приводить её, есть такие строки:

Услышьте все, кто жив и молод:
Свободный труд – как изумруд,
Я в пляске, я рабочий молот,
Во мне столетия поют.
Плясал я весело и звонко,
Любил огонь вдыхать и пить,
Сковал игрушку для ребёнка,
Венец, чтобы его разбить.
Я бунт, я взрыв, я тот, который
Разрушил смехом слепоту,
Пряду из зарева уборы,
Хватаю звёзды на лету.
Гранит высоких скал расколот,
Я ходы вырыл в глубине,
Я сердце мира, слушай молот,
Я кровь и жизнь, будь верен мне.

Я нарочно взял не строфы, где от Рабочего Молота я говорю: «Ковал мотыги я и плуги» или «Серпы я выковал и косы». Нет, я взял несколько таких строф, которые можно заподозрить, и вопрошаю тех, кто слушает поэзию, много ли политики в моих строках.

Я думаю, её вовсе нет в том смысле, как хотят люди подозрительные. Я думаю, что она есть в ином смысле, о котором я скажу в конце.

Сейчас мне хочется рассказать другой маленький случай. Это было прошлую зиму в Москве. Один мой друг, поэт, имевший самые разнообразные знакомства, предупредил меня, что я на днях буду арестован чрезвычайкой. Так ему сказали осведомлённые. Ну что ж, я этого ждал не раз. Я не однажды на публичных выступлениях заявлял, что Россию сейчас держат за горло кровавые руки, и что никакое творчество немыслимо там, где не любят работать и любят убивать. Дружеское сообщение меня не удивило. Действительно через неделю после этого я получил повестку, приглашающую меня явиться для дачи показаний на Лубянку. Слова «на Лубянку», возбуждая ощущения чёрного и красного цвета, звучат в ушах каждого москвича совсем особой музыкой. Но страха не было, да притом ничего страшного не произошло. Совсем напротив.

Срок мне был дан явиться до 5 часов дня, иначе в повестке было любезное обещание привезти меня. Я предпочёл дойти пешком. Но, так как от Арбата до Лубянки довольно далеко, а я жил на Арбате, и так как я вообще довольно люблю опаздывать на представления, я пришёл в чрезвычайку в 5 часов без 20-ти минут. Какой-то юноша офицерского вида, учтивости чрезвычайной, – говорю это без иронии, – сказал мне, что следователь, товарищ Рославец (следователь женского пола, а именно жена композитора Рославца) уже ушла и сейчас у себя дома. Я вынул свои часы, показал на коридорные часы, показал на повестку, и сказал, что я покорнейше прошу товарища Рославец придти и допросить меня, что я пришёл и второй раз приходить не намерен. «Она здесь недалеко», – обворожительно шепнул с полным ко мне доверием юноша, и исчез. Через несколько минут он вернулся и сообщил: «Товарищ Рославец будет здесь через четверть часа». Имея всегда в кармане книгу, я сидел в коридоре и читал какого-то испанского поэта 17-го века. Мимо меня проходили чрезвычайные барышни, окончившие день своей праведной службы. Четверть часа продлилось в полчаса, и в эти полчаса я испытывал чувства изумительные. Лицо моё достаточно знакомо многим в Москве, так как я много раз выступал публично как лектор и как поэт. И вот в продолжение получаса мимо меня прошло целое множество девушек, которые сочли возможным служить в чрезвычайке, и многие из этих многих, проходя мимо меня, краснели, опускали голову, даже пытались закрыть своё лицо. Мне поистине казалось, что я не в Москве наших дней, а где-то в испанской инквизиции, и я почти суеверно ощущал книгу испанского поэта в моих руках.

Наконец около меня прошелестела судейская дама нового образца, и пригласила меня в свою служебную комнату. В несколько минут дав мне почувствовать, что она отлично осведомлена о том, где когда я был, она меня спросила: «В каких отношениях вы с изданиями, с повременной печатью?» – «Вы хотите сказать – с издательствами. Ещё есть в Москве два-три, и там берут иногда мои переводы. А изданий, кроме правительственных, ведь нет, в них же я не участвую». – «А в зарубежных?» – «С 1915-го года, уехав из-за границы, ничего о них не знаю». – «А в каких вы отношениях с Константинополем?» – «С Константинополем ни в каких», – сказал я, совершенно веселея. – «А с Принцевыми Островами?» – прозвучало лукаво. Я откинулся на спинку стула и начал искренно хохотать. «Много я путешествовал, дважды совершил кругосветное путешествие, но до Принцевых Островов ни разу не доехал, о чём весьма жалею». – «Однако, – и голос дамы стал суров, – там, в белогвардейской газете, напечатаны ваши стихи, посвящённые Деникину». – «Нет, к Деникину я не чувствую особого влечения, и стихов ему не посвящал». – «Но они подписаны вашим именем». – «Любой товар выиграет от марки, и кто-то захотел воспользоваться моим именем». – «А как вы относитесь к партиям?» – «Вне партий». – «Какие ваши политические убеждения?» – «Абсолютное отсутствие какого-либо соприкосновения с политикой». – «Ну вот, и запишите всё это», – сказала чрезвычайная дама, облегчённо вздохнув, когда я отрёкся от политики, и подавая мне опросный листок. «А также напишите, как вы относитесь к советской власти», – добавила она голосом вовсе женственным, как будто желая знать, нахожу ли я её очаровательной или нет. Я написал свои ответы, и, подумав: «Постой, любезная, я тебя сейчас угощу», – прибавил чётким почерком: «Советскую власть считаю логическим следствием исторического процесса, в заговоры против неё не вступал». Я смотрел на лицо крючкотворной дамы, о которой знал, что она кровожадна, и признаюсь, не без удовлетворения увидал, что, когда, читая, она дошла до последнего моего показания, в лице у неё что-то дрогнуло, и она хотела предложить дополнительный вопрос, но воздержалась.

«Вы можете идти», – сказала она. – Насмешка моя была в совершенно неуязвимой форме. Да и только ли насмешка? Разве воистину из той мути, которая была в России последние десятилетия, могло выйти что-либо иное, кроме той кровавой низости, которая устраивает свои сатанинские торжества сейчас? Текущая действительность показывает, что нет.

Я сказал в своём заявлении точную правду. Я не добавил только, что, на мой взгляд, логическое следствие исторического процесса в недалёком будущем приведёт к тому, что или отдельные самоотверженные герои истребят таких извергов, как созидатели Чека, или их сметёт волна народного гнева и народного суда, медленно приходящего, но неизбежного в своём приходе. Я не добавил также, почему я не вступал в заговоры против советской власти. Да просто потому, что в этих заговорах видел покушение с негодными средствами. В частности, когда Деникин был у Орла и его со дня на день ждали в Москве и около Москвы, один человек, которого я любил и уважал, сообщил мне, что всё готово для переворота, и предложил мне, от имени лиц, которые долженствовали совершить переворот, написать манифест к обществу и народу. Столь велика была путаница. Уже один тот факт, что с таким предложением обращались ко мне, совершенно неспособному ни к каким политическим выступлениям, показал мне, что готовившийся заговор был детский заговор, к сожалению, со страшными последствиями. Я знал, кроме того, что несёт с собой Деникин. Я не стал писать манифест, и умолял моего друга не губить себя зря, ибо не пришёл ещё час. Всё совершилось неуклонно. Хищные звери более зорки, чем те существа, которыми они питаются. Заговор был сорван. Тот друг, о котором я говорю, был схвачен в числе других. Лишь через полгода, после всяческих расспросов, я узнал, что его пытали и в конце концов предательски застрелили в кровавых недрах чрезвычайки, в ночь под Новый год, так как на другой день коммунистические власти опубликовали подложную грамоту об отмене расстрелов и всю ночь на Лубянке был пьяный праздник истребленья заключённых.

Какую роль в злодеяниях мнимо-рабочего правительства играют рабочие? Кронштадт показал и слепым. Они жертвы обмана, попавшие в западню. Как лично я отношусь к понятию «Рабочий»? Люблю работу, люблю труд во всех его ликах. Звездочёт и плотник, кузнец и поэт, пахарь и зодчий равно работники. Я с детства видел деревню. Я с детства видел фабричные города. Я знаю, о чём я говорю, когда говорю: «Все лики труда благословляю».

Когда я посылал в «Волю России» стихи и очерк под названием «Песня Рабочего Молота», я вынул из рукописи одну страницу, при перечтеньи мне показавшуюся слишком личной. Считаю уместной теперь привести её:

«Не рабочие сделали то, что после тридцати лет действительно трудовой жизни я лишён всего, на что мне давала бы право такая долгая честная работа. И если я не с рабочими, в этом быть может не моя вина, но также и не их. Будет иной час. Будет иная жизнь.

И если семь месяцев я томлюсь в Париже, где русская жизнь показала мне, что я ей ни за чем не нужен, – и если в этом элегантном городе продолжаю ходить в том же рваном платье, в котором я ходил в теперешней растерзанной Москве, – что в том. Мне дано опуститься в глубокий колодец и выйти из него, зачерпнув звонкими вёдрами той свежащей серебряной влаги, без которой не может жить никакая живая душа.

Около года тому назад, 22-го февраля, в той Москве, где я сумел оставаться свободным среди общего рабства, я тяжело захворал, потому что полуобут. Когда я начал поправляться было, не напевы мести и не слова гнева возникли во мне, а «Песня Рабочего Молота». Я хочу, чтобы те, которые прочтут её, знали, что она родилась из глубины, как отзвук целой жизни. Не приказательность неимущих воспеваю я, а всем зазывом души зову к тому, чтобы совсем не было неимущих. Человек богаче, нежели он сам о себе думает. И если человеческий дух захочет, все будут богаты. Вся жизнь будет счастьем.

Возвращаясь к тому, с чего начал, замечу политическому мудрецу, налагающему на меня запрет в мягкой форме, как деспотия налагает его в форме крайней, что если Русское слово «политика», взято с греческого «политике», что значит «искусство управлять государством», в сфере рассуждения есть более общее понятие, выражающееся словом «политейя», последний смысл которого есть «государство», а первый – «гражданство, право гражданства». Народ, создавший эти слова, не только не отказывал поэтам в праве гражданства, но настойчиво требовал от них, чтобы они были гражданами. Насколько мало современные политические мудрецы проникновенны в искусстве управлять государством, показали, с яркостью адских огней, последние годы. Итак, да будет мне, поэту, дозволено в этих вопросах учиться не у политических мудрецов, а хотя бы у Алкивиада или Эсхила, или у Константина Багрянородного. А впрочем могу взять ближе. Автор «Кузнечика-Музыканта», светлый поэт Яков Полонский обмолвился однажды стихами, которые я запомнил, когда мне было 16 лет. Если память мне не изменила, они гласят:

«Писатель, если только он
Есть нерв великого народа,
Не может быть не потрясён,
Когда поражена свобода.

Писатель, если только он
Волна, а океан – Россия,
Не может быть не возмущён,
Когда возмущена стихия».

Воля России. 1921. 10 апреля

Публикация Т.В. Петровой,
Е.Ю. Фарковой

 

Информация о сайте

Разработка сайта
Иван Шабарин
Контент-менеджер
Денис Овчинников

Шрифт Arial Armenian

Для корректного отображения текста на армянском языке необходимо установить на ваш компьютер