константин бальмонт

сайт исследователей жизни и творчества

"Поэт открыт душою миру, а мир наш — солнечный, в нем вечно свершается праздник труда и творчества, каждый миг создаётся солнечная пряжа, — и кто открыт миру, тот, всматриваясь внимательно вокруг себя в бесчисленные жизни, в несчетные сочетания линий и красок, всегда будет иметь в своём распоряжении солнечные нити и сумеет соткать золотые и серебряные ковры."
К. Д. Бальмонт

Н.П. Крохина. Образы культуры в поэзии и прозе К. Бальмонта


Как осознаёт современная культурологическая мысль, важным открытием эпохи модерна и символизма стала идея культуры. Эта проблема «культуроцентрического сдвига» и «культурологического расширения сознания» ещё требует своего исследования. Но бесспорно, что «идея культуры впервые стала стержнем отечественной философско-исторической мысли и эстетического опыта» [1]. Эпоха модерна и символизма ретроспективно стремится вобрать в себя всё многообразие культурного наследия минувших эпох. Интенсивное переживание всех прошлых культур и миросозерцаний как со- и одновременных себе – характерная черта времени. Как писал А. Белый, «культура оказалась для нас чем-то самоценным», «все времена и все пространства превратились в ноты одной гаммы». Утрачивается чувство исторической дали. «В этом неослабевающем стремлении сочетать художественные приёмы разнообразных культур, в этом порыве создать новое отношение к действительности путём пересмотра серии забытых миросозерцаний – вся сила, вся будущность так называемого нового искусства». Глубочайшие противоречия современной культуры освещаются цветными лучами многообразных культур. «Мы ныне как бы переживаем всё прошлое». По-новому оживают Индия, Египет, Греция, средневековье. «Говорят, что в важные часы жизни пред духовным взором человека пролетает вся его жизнь; ныне пред нами пролетает вся жизнь человечества; заключаем отсюда, что для всего человечества пробил важный час его жизни» [2]. Рождается амбивалентное чувство «конца истории».

Образы культуры по-разному входят в русскую поэзию Серебряного века. Прежде всего это образы, раскрывающие сложный внутренний мир поэта. Брюсовские «любимцы веков» – это образы страсти и власти. У Блока – интерес к переломным событиям и эпохам, столкновению полярных начал («Равенна», «На поле Куликовом»). Это и попытка раскрыть священную символику культуры (сборники и циклы Вяч. Иванова). Это и пронизывающее поэтический текст интертекстуальное начало в постсимволизме О. Мандельштама или Г. Иванова. Л.А. Сугай говорит о превращении ряда поэтических текстов в «поэтическую культурологию» – поэтическое воплощение культурно-исторических концепций их автора: брюсовские циклы «Отзвуки Атлантиды», «Светочи мысли», поэма М. Волошина «Путями Каина: Трагедия материальной культуры», «Скифы» А. Блока, «Поэма без героя» А. Ахматовой [3].

Образы культуры пронизывают и поэзию К. Бальмонта, страстного путешественника, объехавшего почти весь мир, переводчика, автора многих путевых (культурологических) очерков (Змеиные цветы: Путевые письма из Мексики. М., 1910; Край Озириса. М., 1914; «Солнечные видения» – сборник очерков о путешествиях в Мексику, Египет, Индию, Японию и Океанию – Париж, 1923), которые ждут своего исследования (как и письма поэта). Во Франции Бальмонта ценили не только как поэта, но и как эрудированного знатока в области культуры. Специфика поэтического мира Бальмонта определена А. Ханзен-Лёве: «среди символистов был самым “синтетичным” поэтом: его стихотворения свободно комбинировали все мыслимые мифологические, фольклорные, архаико-античные, экзотически-внеевропейские и другие мотивы» [4]. Как отмечает Н.А. Молчанова, «он страстно ищет всеединого начала, которое соединило бы в себе христианскую жертвенность, языческий пантеизм и молчаливую мудрость Брамы» в своём стремлении «соотнести своё индивидуальное “я” с универсальным космическим целым, равновеликим этому “я”» [5]. Или, как определяет Бальмонта М. Цветаева, «если бы надо было дать Бальмонта одним словом, я бы, не задумываясь, сказала: Поэт… На каждом бальмонтовском жесте, слове – клеймо – печать – звезда – поэта» [6], который заглядывает в то, что совершается не в трёх измерениях.

Мироощущение Бальмонта восходит к софийно-теургическому комплексу романтизма, который был развит русскими символистами. В статье «Романтики» поэт цитирует слова Новалиса о стремлении поэта понять «внутреннюю музыку природы» и «преобразовать землю» [7, с. 561—562]. Романтик всегда стремится от предела к беспредельному (или на языке Ф. Ницше – от Аполлона – к Дионису). Именно эта оппозиция будет определяющей в поэтическом мире Бальмонта, тяготеющего к «синтезу противоположных начал в двуедином целом», «гармоничной слиянности в едином универсуме самых разнообразных начал», совпадая с общими для Серебряного века поисками целого – «в синтезе бинарностей», преодолевая традиции дуальной природы отечественной культуры и создавая «полимодальный образ мира гармоничных сочетаний» [8].

Романтик устремлён к беспредельному: «Их родина никогда им недостаточна. Их родина – не их родина, а бег души к великой родине мыслящих и красиво творящих» [7, с. 561]. Таковой родиной и становится идея мировой культуры. Потому романтик жадно стремится к иным странам, к чужим краям. «Каждый истинный романтик должен быть путником, ибо только в путешествиях и странствиях завоёвываешь мир и себя» [7, с. 561]. Так обосновывает поэт, ведомый мистической интуицией, свою потребность в странствиях: «Выйти из себя – чтобы войти в себя, выйти из всех вещей – чтоб прикоснуться ко всем вещам» [9, с. 97]. Войти в мировое, всечеловеческое – чтобы глубоко понять своё, родное. Наследник Пушкина и Достоевского, Бальмонт в высшей степени наделён «главенствующим свойством арийца – всемирный огляд, всебожие природы, всечеловечность» [7, с. 616]. Не случайно в 1905 г. Бальмонт писал В. Брюсову, осознавая внутреннюю цель своих скитаний: «От внешних путешествий, имеющих своё очарование, я ближусь к более достоверным, незримым странствиям» [10]. Многозначный образ «незримых странствий» обращает к бальмонтовским путешествиям во времени и размышлениям поэта в его путевых очерках, эссе и письмах о путях человеческой культуры.

Пафос поэзии Бальмонта-символиста – расширение сознания, преодоление «человеческого, слишком человеческого», прорыв к иному мировосприятию – быть «каплей в вечном» [7, с. 128], «Дивно и жутко – уйти в запредельность» [7, с. 104], пафос восхождения, откуда «виден мир в своих основах» [7, с. 110]. Эта программная установка не однажды выражена в стихах:

Я когда-то был сыном Земли…
Я ушёл от родимой межи…
Я постиг в мимолётном намёк,
Я услышал таинственный зов,
Бесконечность немых голосов.
Мне открылось, что времени нет.
[7, с. 62—63]

Без подобного преображения символистская поэзия, проникающая в мистерии мира, невозможна.

Ярко о своеобразии Бальмонта-поэта говорил Вяч. Иванов в речи 1912 г. в честь 25-летия литературной деятельности Бальмонта. Его поэзия содержит «бесконечные утверждения… бытия во всех его мимолётных искрах и радугах… “Да” – воде и огню, ночи и дню, тишине и громам, высоте и глубине, подвигу и преступлению, любви и вражде, Богу и дьяволу… “Будем как солнце”, – кричит он нам с высоты своего вращающегося пламенного креста» [11, с. 38—39]. Это бесконечное утверждение бытия во всех его проявлениях:

И да и нет – здесь всё моё,
Приемлю боль – как благостыню,
Благословляю бытиё…
(Сб. «Горящие здания» [7, с. 117]) –

сближает поэзию Бальмонта со славящей мир поэзией Вяч. Иванова и детской радостью бытия поэзии Б. Пастернака. Онтологизм этой поэзии, развёртывающейся по принципу «и – и», стирает все традиционные дуальные модели сознания. «Изменчивым, но постоянным» назвал себя однажды Бальмонт. Неизменность пути этого странника Вяч. Иванов видит в том, что тот зовёт на «горные вершины». Он постоянен «в пафосе единого знания о волшебном богатстве мира и горделивой свободе человека». В этом сочетании изменчивости и постоянства, мироприятия и свободы Бальмонт раскрывает себя как Поэт: «Он – поэт, только поэт, всегда и во всём. И каждое дыхание его жизни – поэзия… Его безумная, блуждающая муза обрела волшебные слова восторга <...>, превратив… родную поэзию в весенний сад, в вертоград зелёный» [11, с. 41—42]. Эта поэзия воплощает софийно-теургический комплекс романтико-символистской традиции с его приятием мира и пафосом преображения. Образ поэзии Бальмонта содержит блоковская «Песня Гаэтана»: «Мира восторг беспредельный / Сердцу певучему дан. / В путь роковой и бесцельный / Шумный зовёт океан». Бальмонт познал в своих реальных и незримых странствиях красоту и тайну мира: «Я видел безмерность мира… Я чувствовал слитность Неба и Земли, великую радость бытия… Я шёл по зелёному лугу» [12]. Великая радость бытия в поэзии Бальмонта и состоит в этом движении к софийному слиянию неба и земли, которое Новалис именовал «голубым цветком» и «магическим идеализмом», Вл. Соловьёв – Софией и всеединством, а Бальмонт – «религией звёзд и цветов»: «Если у нас ещё осталась какая-нибудь надежда, что человечество, износив все свои религии, создаст какую-либо новую, это будет, несомненно, опять и опять звездозаконие. Религия звёзд и цветов. Она уже многим и снится. Быть может, уже и совсем близка» [13, с. 51].

В этом преображении – душа «жаждет воли и простора» [7, с. 37] – поэту прежде всего открывается душа природы. Подобно Бодлеру, поэт видит природу как храм. В лиро-эпическом космосе Бальмонта индивидуальное «я» в своём расширении постигает как равновеликое этому «я» и космическое целое в его стихийных первоосновах, и всечеловеческий космос культуры. Потому можно говорить о целостной «поэтической культурологии» Бальмонта, неотделимой от мирологии поэта. Тайну поэтического преображения, которое переживал поэт во время своих странствий, раскрывает эссе «Океания» (1914). «Чем дальше уплывает корабль, тем острее чувствуешь, что… ты ушёл от своих, отделился от земного, и одна осталась убедительность – зори и звёзды, Море и ты… Твоё малое человеческое я… – капля в безмерном Океане… В нераздельном целом слились в тебе Великий Мир и Малый мир, человеческое сознание и то безграничное, звёздное, миротворческое…» [14, с. 12]. Океан – не пугающая бездна, а сочетание неба и земли, макро- и микрокосма. Он приобщает к звёздам: «Лишь в океанических ночах увидишь воистину звёздное Небо, поймёшь, что ты звезда меж звёзд». Человек в бальмонтовской «религии звёзд и цветов» – «звезда меж звёзд» и «цветок в мировом саду» [14, с. 21, 19]. Это мировое сознание рождает благоговение перед тайной вечно возобновляемой жизни:

Мы только грёзы Красоты,
Мы только капли в вечных чашах
Неотцветающих цветов,
Непогибающих садов.
[7, с. 115]

Человек – «капля в вечном». Этому всебожию и смирению он учился у древнего человека. Интерес к истокам порождает интерес к древним космогониям Индии, Египта, Мексики, Скандинавии.

Человеков люблю в ипостаси их древней,
Глаза были ярче у них, и речи напевны,
В их голосе слышался говор морей…
[15]

В своём отношении ко времени Бальмонт – типичный романтик. Его путешествия связаны с интересом к давно-прошедшему, изначальному. В этом возвратном движении к первоистокам, к изначальной слитности неба и земли, воплощённой прежде всего в солярном культе (как писал Вяч. Иванов, «будет эпоха великого, радостного, всё постигающего возврата» [16]), созидающая эту мироприемлющую поэзию тема восхождения на «горные вершины» сочетается с многоаспектной темой возвращения. Это прежде всего возвращение к архаическим истокам культуры, где культура и стихия едины.

Поэту в своём культе изначальных стихий Огня-Воды-Земли-Ветра открывается изначальное родство культурных традиций. И потому естественны в его стихах самые дальние сближения – Брамы и Ярилы, хлыстовских песнопений с гимнами древних египтян как следствие «родственности» русских сектантских радений «мистическим состояниям всех экстатических сект, без различия веков и народностей» [17]. В этом проявляется, на языке Вяч. Иванова, дионисизм Бальмонта, стихия саморасточения, определяющая и его поэтическую эволюцию, и развитие многих стихов.

Культ природных стихий равноправно дополняют культурные ряды – образы древних космогоний, различных культурных традиций и символические личности различных эпох. Родство с «вольным ветром» или жарким властным солнцем усиливают культурные аналогии:

Как испанец, ослеплённый верой в Бога и                                                          любовью
И своею опьянённый и чужою красной кровью,
Я хочу быть первым в мире, на земле                                                                 и на воде…
Я, родившийся в ущелье, под Сиеррою-Невадой…

Развёртывающийся образ жаркого сердца-солнца, «красного, как кровь», сочетает гордого испанца с архаическими ассоциациями. Стихи Бальмонта свободно соединяют времена и пространства – Испанию, Перу, Аравию:

Я хочу, чтоб мне открылись первобытные леса,
Чтобы заревом над Перу засветились небеса…
И, стремясь от счастья к счастью, я пройду по океанам,
И в пустынях раскалённых я исчезну за туманом,
Чтобы с жаркой быстротою аравийского коня
Всюду мчаться за врагами под багряной вспышкой дня.

И, быть может, через годы, сосчитав свои владенья,
Я их сам же разбросаю, разгоню, как привиденья,
Но и в час переддремотный, между скал родимых вновь,
Я увижу солнце, солнце, солнце – красное, как кровь.
[7, с. 87—88]

Многочисленные природные перевоплощения поэта («Я гибну скорпионом – гордым, вольным», «Быть как цветок полусонный» [7, с. 91—92]) усиливают культурные метаморфозы, являя героя то предстающим страстным в любви и вере испанцем, то исполняющим Песню араба [7, с. 182] или мчащимся «с жаркой быстротою аравийского коня». Эти образы веков нельзя назвать сменой театральных масок, как у Брюсова, – настолько они органичны, как «ноты одной гаммы». Подобная органика метаморфоз (ибо «всего хочу») свойственна неистовой энергетике поэзии М. Цветаевой, для которой Бальмонт навсегда остался образом подлинного Поэта.

Гимн Солнцу [7, с. 164—171] неполон без культурных аллюзий, образов Мексики, Индии, Эллады. Поэт вспоминает Франциска, «воспевшего тебя», Клеопатру, «с пламенем в крови», Александра Македонского, подобно солнцу, царившего над всей землёй. Культурные хронотопы в «поэтической культурологии» Бальмонта так же многообразно-прекрасны, как и столь любимые Бальмонтом цветы, и по-шпенглеровски сопоставимы с разнообразием цветов и бесцельностью их красоты. Программная установка В. Брюсова – «Я все мечты люблю, мне дороги все речи, / И всем богам я посвящаю стих» – близка столь же объёмной культурно-исторической памяти Бальмонта:

Жемчужные тона картин венецианских
Мне так же нравятся, как тёмные цвета
Богинь египетских, видений африканских,
И так же, как ночей норвежских чернота.
[7, с. 156]

Но в отличие от брюсовского доминирования римской темы, в поэзии Бальмонта предстаёт органика многообразия и внутреннего единства культурных традиций, органика многоцветия зелёного луга (для Белого явившегося образом России). Природные и культурные ряды в поэзии Бальмонта сочетают её высшие смыслы: красота-музыка-любовь – «та минута любви, что продлится века» [7, с. 361] и «аккорд певучий / Неумирающих созвучий, / Рождённых вечной Красотой». [7, с. 69].

Много путешествуя, Бальмонт называет себя бродягой, «присуждённым к скитаньям» [7, с. 111], Вечным Жидом: «Я знаю сказки многих стран / И тайну многих душ» [7, с. 173]. Многие города раскрывают свою душу поэту: «тихий Амстердам / С певучим перезвоном / Старинных колоколен» [7, с. 112], каменный Толедо – «город-крепость на горе, город-храм» [7, с. 135], «цветистый Каир» [7, с. 375]. Поэта влечёт архаическая древность с её культом солнца – Древний Египет и Древняя Америка. Особую тягу он испытывает к Древней Индии, где его далёкий предшественник маг-заклинатель постигает мир как майю – «мрак отпаденья от вечного Брамы, / Ужас мучительный, сон бытия» [7, с. 120]. Образами скандинавской мифологии навеяна книга «Ясень. Видение Древа» (1916) – образы мирового древа, «мёда веков» и поэта-мага («Я был певец, колдун и царь» [7, с. 316]). «Я полюбил все народы земли в их первотворчестве», – писал поэт [18, с. 45].

Поэзия Бальмонта свидетельствует, что парадокс культурологического расширения сознания поэта обусловлен разочарованием в современном человечестве, чувством конца истории, подобно О. Шпенглеру или Вл. Соловьеву. Из письма Д.Н. Анучину: «Мне глубоко грустно от всего хода человеческой истории… Чтобы не чувствовать отчаяния и не потерять радость бытия, мы имеем, я думаю, лишь один Архимедов рычаг – мысль личного совершенствования и внутреннего умножения своей личности» [18, с. 47]. По историософской концепции Бальмонта, у человечества есть великое прошлое, ещё живы остатки древних великих культур, которые искал по всему миру Бальмонт-путешественник. Древний человек был близок природе, чувствовал слитость неба и земли, переживал великую радость бытия. «Горные вершины» культуры связуют давно-прошедшее и будущее, отвергая печальное настоящее с его механическим миросозерцанием. «Мы хотим пересоздания всей Земли, и мы её пересоздадим», ибо «Человек есть Солнце» [7, с. 565]. Не случайно все архаические народы – солнцепоклонники, а «свастика, или крест, – самый древний из первобытных символов» [19]. «Мы вступаем в мир внутренних прозрений, лучезарных и вещих свершений искусства». Современное искусство призывает к «новой жизни», являя жизнь «в свете преображения и пресуществления» [7, с. 626].

В своей всечеловечности Бальмонт исходил из установки, существенно дополняющей шпенглеровскую концепцию культурных типов: «Ни один народ не поймёт другой народ. Ни одна раса не постигнет другую расу. Но отдельный человек может видеть и понимать всё» [14, с. 20]. Мировое угадывание человеческой души Бальмонт находит у своих любимых авторов: Кальдерона и Шекспира, Свифта и Сервантеса, Пушкина и Гёте, Шелли и Лермонтова, Э. По и Бодлера. Есть «души гармонические, как Гёте, подобные громадному развесистому дереву». Этот «избранник Земли» «указал людям на стройное единство мироздания… Он – целое» [7, с. 567—570]. «Призрак мировой гармонии коснулся его», – как писал Бальмонт о Шелли [7, с. 585]. «Звёздный вестник» (как говорил Бальмонт о Фете) «заворожён мировым таинством», ему «земное кажется неземным» [7, с. 625—626]. И есть «трагические души», как Свифт, Э. По, Бодлер или Ницше. Они «летят в пропасть» [7, с. 570], поэты душевного раздвоения (Баратынский) создают «музыку диссонансов и живопись уродства» (Некрасов), постигают «ночной облик великого мирового хаоса» (Тютчев) [7, с. 637]. В мире культуры Бальмонту дороже всего те символические личности, с которыми поэт ощущает своё внутреннее родство: Шелли («Мой лучший брат, мой светлый гений»), «царственный» и «трагический» Бодлер, Эдгар По, Лермонтов. Эти символические личности наиболее остро и воплощают внутреннюю двойственность культуры. О Бодлере и Э. По:

Два гения, влюблённые в мечтанья,
Мои два брата в бездне мировой,
Где нам даны безмерные страданья
И беспредельность музыки живой.
[7, с. 172]

Безмерность, беспредельность – изначальные качества мировых стихий, претворённые в двойственном пути культуры. Всю поэзию Бальмонта можно прочитать как раскрытие двух полюсов культуры, обозначенных Ницше именами Аполлона и Диониса, – движение от предела к беспредельному. Беспредельное воплощают архетипы культуры: «Прометей – порванная преграда между небом и землёй, Фауст – жажда беспредельного знания, Дон-Жуан – жажда беспреградной любви, Дон-Кихот – рыцарь мечты в бесконечном стремлении» [7, с. 564—565].

Поэзия Бальмонта раскрывает внутренний закон мира культуры: «Что в мире я ценю – различность сочетаний» [7, с. 156]. Культура немыслима без этой «различности сочетаний». «Жемчужные тона», божественное в ней соседствует с тёмным и демоническим. Культура являет себя в символических личностях, репрезентирующих её космогонические основы и движущие силы. Живопись Фра Анджелико – один из символов софийно-божественного начала:

Если б эта детская душа
Нашим грешным миром овладела,
Мы совсем утратили бы тело,
Мы бы, точно тени, чуть дыша,
Встали у небесного предела.

Там, вверху, сидел бы добрый Бог,
Здесь, внизу, послушными рядами,
Призраки с пресветлыми чертами
Пели бы воздушную, как вздох,
Песню бестелесными устами.

Вечно примирённые с судьбой,
Чуждые навек заботам хмурым,
Были бы мы озером лазурным
В бездне безмятежно-голубой,
В царстве золотистом и безбурном.
[7, с. 159]

Образы божественно-«небесного предела» (детская душа, добрый Бог, послушными рядами, бестелесными устами, вечно примирённые) сочетаются с образами светлого космоса: лазурное, безмятежно-голубое, безбурное царство. Но как и древние космогонии, культура живёт в сочетании полярностей. С божественным Фра Анджелико в ней соседствует Рибейра, «жестокий и мрачный анатом», «избыток и бешенство мощной души»:

Ты выразил ужас неволи
И бросил в беззвёздный предел
Кошмары исполненных боли,
Тобою разорванных тел…

И тьмою, как чарой, владея,
Ты мрак приобщил к красоте,
Ты – брат своего Прометея,
Который всегда в темноте.
[7, с. 160]

Культура открыта не только «небесному пределу» и аромату цветов, но и мраку, тоске, «ужасу неволи». Она предстаёт как «третье царство» со своими законами «между адом рода и небом духа» (о чём потом писала М. Цветаева). Культура – это единство различного. Она сочетает то, что привыкло различать современное падшее человечество: «В воспоминании светло / Живут добро и зло» [7, с. 188]. В ней –

Безумие и разум равноценны,
Как равноценны в мире свет и тьма.
В них – два пути, пока мы в мире пленны,
Пока замкнуты наши терема.
[7, с. 195]

Поэзия Бальмонта обращена к расширению человеческого сознания. И важнейшим способом этого расширения оказывается мир культуры, как и мир природы с их равноценностью всех полярностей, что открыто древним космогониям и мистическим традициям. Многообразие культур у Бальмонта примиряется в едином пафосе самоутверждения человеческого «я», становящегося всечеловеческим:

Я – эллин влюблённый, я – вольный араб, я – жадный, безумный, стоокий.
Я – жадный, и жить я хочу без конца, не могу я насытиться лаской.
[7, с. 199]

Поэт признаётся в своей любви ко всему: «все краски люблю я… Люблю я и самые тёмные сны, и алый цветок преступленья». Преступленья граней, пределов, о чём Блок напишет в «Скифах» («Мы любим всё… Нам внятно всё… Мы помним всё»). В этой всечеловечности и заключается «литургия красоты» Бальмонта. Как ярчайший представитель своей культуроцентричной эпохи, Бальмонт превращает поэта в читателя «бесчисленных знаков, начертанных мыслью мировой» [7, с. 173]. Но каким контрастом этому символистскому пафосу мирового «я» звучат поздние стихи поэта, тоскующего по невозвратной Родине:

Ни радости цветистого Каира,
Где по ночам напевен муэззин…
Ни Рим, где слава дней ещё жива,
Ни имена, чей самый звук – услада,
Тень Мекки, и Дамаска, и Багдада, –
Мне не поют заветные слова, –
И мне в Париже ничего не надо,
Одно лишь слово нужно мне: Москва.
[7, с. 375]

Чувство родины оказывается в конечном счёте самым главным. Во всех своих странствиях Бальмонт неизменно возвращался к русской теме. Другое ему было необходимо для прояснения своего русского предназначения. «Нигде, кроме России и Испании, я не видел детей, которые так по-детски дети», – замечал поэт [9, с. 92]. Путешествие по Мексике или Океании возвращает его к любви ко всему русскому: «Я думаю, что сейчас на всём земном шаре есть только две страны, где сохранилась святыня первобытности: Россия и Новая Гвинея» [18, с. 45]. В Индии ему вспоминается Россия: «…Индия мне понравилась всего менее. После России она кажется повторением. И та же тоска земная, та же тяжкая ужасающая глушь… Трижды несчастная страна, безвозвратно пригнетённая» [18, с. 47]. Чтобы освободиться от русской тоски и по-особому полюбить всё русское, Бальмонту, подобно Гоголю, нужно было уехать из России. Чтобы вернуться – нужно было объехать весь земной шар и вобрать в себя различные культурные миры.

Сравнивая Россию с историческими судьбами европейских народов, Бальмонт видит историческую проявленность и определённость всех европейцев в контрасте с неопределённостью русского мира. «Англичане суть морские разбойники», создатели новой цивилизации. Как для истинного романтика, для Бальмонта существует великое прошлое и великое будущее. «Мне глубоко противны современные американцы, но я верю в великое будущее Америки» [20]. «Итальянцы – создатели голубых сновидений <...>, французы – неутомимые фабрикаторы человеческой банальности, трогательно убеждённые в единственной своей оригинальности» и «чрезвычайно мало способные понимать чужеземное». «Немцы – книгопечатники, все чувства замыкающие в трёхтомное исследование, скандинавы – таинственные молчальники» [9, с. 96]. Своеобразное место в ряду этих ярких характеристик занимают особо близкие поэту испанцы: «Испанцы – поэты во всём» [21]. «Но русские в своей уклончивости ещё не сказали своего слова судьбе и ждут своего приговора от неё с медлительностью поистине циклической» [9, с. 96]. Русскому человеку, по Бальмонту, свойственна «тигриная гибкость»: «Мы многое взяли у других и охотно возьмём ещё много, если будет что взять. Но мы всё преображаем в своё, ибо понимаем себя и понимаем других» [9, с. 97]. Бальмонту близка чаадаевская и тургеневская боль о России. В статье о Тургеневе «Рыцарь Девушки-Женщины» Бальмонт цитирует письмо писателя 1861 г.: «Мы продолжаем сидеть в виду неба и со стремлением к нему по уши в грязи… Всеобщая газообразность России меня смущает… Нигде ничего крепкого, твёрдого» [7, с. 621]. Русская определённость для Бальмонта ещё впереди: «Из всех существующих ныне на Земле рас только славянская находится в действенно-рождающем цикле» [13, с. 51]. Так «незримые странствия» неизменно возвращали поэта к думам о России и её предназначении. Поэт верил в великое будущее своей страны, давшей миру великую поэзию [7, с. 637], великую прозу («Через Достоевского и Л. Толстого… наше время посмотрело Богу в глаза и сказало всему земному шару, что жизнь людей должна быть изменена по существу… во имя новой жизни» [7, с. 646], великую музыку: «самое полное ощущение гения» даёт Скрябин. Это «существо особого измерения», которому «хотелось музыкой обнять весь мир» и «пересоздать» его [7, с. 627—632].

Софийно-теургический синтез романтики и символизма определяет творческий путь Бальмонта. Полюса того беспредельного творческого горения, которое питало его искания, – преображение – возвращение. Трагедией этого ещё одного «звёздного вестника» в русской поэзии было внутреннее движение к теме возврата и невозможность физически воплотить этот возврат к родине, ставшей, как и для А. Блока или Г. Иванова, «лирической величиной». «Моя душа в древнем Египте, в Вавилоне, в Мексике, в Индии, в Японии, в Океании. Если же в России, то в России времён кочеваний на скифских конях, или в Руси 12-го века, когда слагались наши народные былины. Если же я в Европе, то я в Средних Веках и в эпохе Возрождения» [22]. Вступив на путь стилизации и переложений древней поэзии (проблематичный в художественном отношении), Бальмонт воплотил свой разрыв с современной «рассудочной» цивилизацией.

ПРИМЕЧАНИЯ:

1.    Асоян, Ю., Малафеев, А. Открытие идеи культуры: Опыт русской культурологии середины XIX – начала XX веков. М., 2001. С. 15—16.

2.    Белый, А. Проблема культуры; Песнь жизни; Эмблематика смысла // Белый, А. Символизм как миропонимание. М., 1994. С. 18, 172, 26.

3.    Сугай, Л.А. Поэтическая культурология Серебряного века в контексте идеи синтеза // Синтез в русской и мировой художественной культуре : материалы V конф… М., 2005. С. 32—33.

4.    Ханзен-Лёве, А. Русское сектантство и его отражение в литературе модернизма // Русская литература и религия. Новосибирск, 1997. С. 194—195 (Цит. по: Молчанова, Н.А. Поэзия К.Д. Бальмонта 1890—1910-х г.: Проблемы творческой эволюции. М., 2002. С. 94).

5.    Молчанова, Н.А. Указ.соч. С. 39.

6.    Цветаева, М. Слово о Бальмонте // Цветаева М. И. Об искусстве. М., 1991. С. 233.

7.    Бальмонт, К. Избранное: Стихотворения. Переводы. Статьи. М., 1983. – Далее тексты К. Бальмонта цитируются по данному изданию с указанием страниц в скобках.

8.    См.: Тяпков, С.Н. Некоторые особенности поэтической философии К. Бальмонта (Предварительные замечания) // Константин Бальмонт, Марина Цветаева и художественные искания ХХ века : межвуз. сб. науч. тр. Иваново, 2002. Вып. 5. С. 35—36, 39, 41.

9.    Бальмонт, К. Рдяные звёзды: Мысли и ощущения // Золотое руно. 1907. № 7—9.

10.  К. Бальмонт – В. Брюсову. 28.05.1905. Мехико // Лит. наследство. Т. 89. В. Брюсов и его корреспонденты. М., 1991. Кн. 1. С. 164.

11.  Иванов, Вяч. О лиризме Бальмонта // Аполлон. 1912. № 3—4.

12.  Бальмонт, К. Флейты из человеческих костей: Славянская душа текущего мгновения // Золотое руно. 1906. № 6. С. 52.

13.  Бальмонт, К. Малые зёрна: Мысли и ощущения // Весы. 1907. № 3.

14.  Бальмонт, К. Океания // Заветы. 1914. № 6.

15.  Бальмонт, К. Пляска зноя // Весы. 1908. № 1. С. 20.

16.  Иванов, Вяч. Переписка из двух углов // Иванов Вяч. Родное и вселенское. М., 1994. С. 133.

17.  Бальмонт, К. Край Озириса. М., 1914. С. 278.

18.  К. Бальмонт – Д. Н. Анучину (1912). Цит. по: Новикова Н. Странствующий певец // Вокруг света. 1990. № 2.

19.  Бальмонт, К. Мексиканская символика // Весы. 1908. № 9. С. 42.

20.  Бальмонт, К. Два слова об Америке // Золотое руно. 1906. № 1. С. 75.

21.  Бальмонт, К. Чувство расы в творчестве // Золотое руно. 1907. № 11—12. С. 60.

22.  Бальмонт, К. Голубой талисман с золотым обрамлением (1925). Цит. по: Азадовский, К.М., Дьяконова, Е.М. Бальмонт и Япония. М., 1991. С. 139.

 

Информация о сайте

Разработка сайта
Иван Шабарин
Контент-менеджер
Денис Овчинников

Шрифт Arial Armenian

Для корректного отображения текста на армянском языке необходимо установить на ваш компьютер