константин бальмонт

сайт исследователей жизни и творчества

"Поэт открыт душою миру, а мир наш — солнечный, в нем вечно свершается праздник труда и творчества, каждый миг создаётся солнечная пряжа, — и кто открыт миру, тот, всматриваясь внимательно вокруг себя в бесчисленные жизни, в несчетные сочетания линий и красок, всегда будет иметь в своём распоряжении солнечные нити и сумеет соткать золотые и серебряные ковры."
К. Д. Бальмонт

В.П. Океанский, Ж.Л. Океанская. Антисофийное изображение глобальной антропологической катастрофы в поэтических мирах Е. Баратынского и К. Бальмонта


«Центральной проблемой софиологии является вопрос об отношении Бога и мира, или – что по существу является тем же самым – Бога и человека… В софийном миропонимании лежит будущее Христианства. Софиология содержит в себе узел всех теоретических и практических проблем современной христианской догматики и аскетики. В полном смысле слова она является богословием Кризиса (суда) – но в смысле спасения, а не гибели. И в конце мы обращаемся к потерявшей свою душу, обессиленной обмирщением и язычеством культуре, к нашей исторической трагедии, которая кажется безвыходной. Исход может быть найден через обновление нашей веры в софийный, богочеловеческий смысл истории и творчества. Ибо София – Премудрость Божия осеняет эту грешную и всё же освящённую землю. И пророческим символом этого осенения является древняя Айя-София в Византии, в куполе которой само Небо снисходит к земле».

Отец Сергий Булгаков,
«Центральная проблема софиологии»

Последнее слово чистой философии – всё должно погибнуть… Об этой же платоновско-шопенгауэровской «мировой скорби» свидетельствовала всегда и чисто философская поэзия в своих лучших образцах, например – Дж. Леопарди. Мысль, не обогащённая верой, отягощена открытием всеобщей бренности. Но когда вера и знание оказываются в разрыве, случается и другое, а именно – ложная направленность неразумной веры, и тогда человек в исступлении провозглашает: «И Господа, и дьявола хочу прославить я…»; «Безумие и разум равноценны, как равноценны в мире свет и тьма…»; «Я люблю тебя, дьявол, я люблю тебя, Бог…»

Именно с этими крайними формами духовного оскудения и антропологического кризиса мы встречаемся, обращаясь к вышеуказанному сопоставлению: у Баратынского представлен некий антисофийный гнозис о базисной триумфальности смерти – у Бальмонта реализуется актуализация неподконтрольной витальности, лишённой мудрого начала… Перед нами – оборотные стороны утраты софийной полноты!

Сопоставление поэтической кризисологии Баратынского и Бальмонта интересно ещё и в том отношении, что, взятые в отдельности и соотнесённые друг с другом, они манифестируют чисто логические крайности «кушитства» и «иранства», представленные историософией А.С. Хомякова [1] и позднее критически осмысленные учителем отца Сергия Булгакова – отцом Павлом Флоренским [2]. Остановимся на приводимой аргументации более подробно.

Стихотворение «Истина» (1823 г.) проникнуто характерным для Баратынского гносеологическим пессимизмом: смерть – хранилище истины о бесцельности существования: «В пустыне бытия... цели нет». Вместе с тем поэт показывает сложность переживания этой экзистенциальной катастрофы, ибо «души разуверенье / Свершилось не вполне» и «слепое сожаленье / Живёт о старине», о «младых снах» и «надеждах» на близкое «счастье». «Узрение истины» – «роковой гостьи» – опрокидывает, однако, все сентиментальные упования и обещает иное утешение, весьма близкое буддийскому пониманию нирваны (nirvana – санскр., букв.: угасание, охлаждение):

...со мной ты сердца жар погубишь...
...разлюбишь
И ближних и друзей
. [3, с. 104]

Условно персонифицированная истина предлагает поэту стоический идеал философской атараксии – бесстрастия, но более близкого к выходу из кармических цепей «сансары» в поздневедической традиции, нежели к просветляющей «исихии» – бесстрастию восхищённого безмолвия у православных мистиков. «Привет» истины «печален»:

Я бытия все прелести разрушу,
Но ум наставлю твой;
Я оболью суровым хладом душу,
Но дам душе покой
. [3, с. 105]

Этот печальный нирванический покой бездоннее христианского ада, и поэт, преданный бессмысленному волнению жизни, отвращается от него:

Светильник твой – светильник погребальный
......................................................
Твой мир, увы! могилы мир печальный
.....................................................
Нет, я не твой! в твоей науке строгой
Я счастья не найду
. [3, с. 105]

Интересно, что лирический герой Баратынского не хочет проститься со смертоносной истиной до конца... Познание иллюзорности и мимолётности жизненных благ оказывается целительным (!) на пороге небытия:

Явись тогда! раскрой тогда мне очи,
Мой разум просвети,
Чтоб, жизнь презрев, я мог в обитель ночи
Безропотно сойти
. [3, с. 105]

В художественном мире Баратынского человеческими «сынами» правит «судьба», давая каждому от рождения «запас золотых снов» в «дорогу жизни». Стихотворение «Дорога жизни» (1825 г.), где использован приём кольцевой композиции: судьба даёт «нам» сны, «мы» платим ей снами, – в смысловом отношении представляет собою герменевтический круг, побуждающий каждого «до конца пройти по этому кругу» [4], но так и не позволяющий «снам» стать явью, ибо:

Нас быстро годы почтовые
С корчмы довозят до корчмы,
И снами теми путевые
Прогоны жизни платим мы
. [3, с. 128]

Годы – почтовые потому, что они быстрые, как почтовая тройка Руси... Вместе с тем они – почтовые, ибо несут в своём существе весть, извещение о смерти. Скоротечность времени похищает брезжущую явь «золотых снов», разверзая последнюю истину человеческого существования на земле как бытие к смерти [5]. Вместе с тем, человеческое «бытие-в-мире» в этой поэтической Вселенной, подобно хайдеггеровскому «экзистированию», накрепко прибито к земле, составляющей первый и последний удел мыслящего существа.

В стихотворении «Последняя смерть» (1827 г.) развёртывается глобальная эсхатологическая панорама грядущей исторической судьбы человечества, более того – «последняя судьба всего живого» [3, с. 138]. Начинается эта визионерская поэма размышлением о бытии вообще:

Есть бытие; но именем каким
Его назвать? Ни сон оно, ни бденье;
Меж них оно
... [3, с. 137]

Человек, «заброшенный» в бытие, окружён «видениями»:

Как будто бы своей отчизны давней
Стихийному смятенью отдан он;
Но иногда, мечтой воспламененный,
Он видит свет, другим не откровенный
. [3, с. 138]

Перед поэтическим взором открывается будущее:

Во глубине полночной темноты
..................................................
Раскрылися грядущие года;
События вставали, развивались
Волнуяся, подобно облакам,
И полными эпохами являлись
...       [3, с. 138]

Сначала рисуется победа «просвещенья», «разума» и цивилизации; укрощённая природа явила «дивный сад»; созревший «народ»

...морей мятежные пучины
На островах искусственных селил,
Уж рассекал небесные равнины
По прихоти им вымышленных крил...
........................................................
Исчезнули бесплодные года,
Оратаи по воле призывали
Ветра, дожди, жары и холода
... [3, с. 138]

Такой уровень состояния ноосферы [6], предполагающий не только развитие авиации (кстати, задолго предсказанное здесь Баратынским!), но и глобальные континентальные трансформации, управление климатом, – и поныне (сто восемьдесят лет спустя!) не представляется совершенно достижимым. Любопытно, однако, что следующее «видение» полностью воспроизводит антисофийную концепцию Баратынского, согласно которой развитие разума враждебно чувству жизни; предвосхищая здесь «роковое заблуждение Н<ицше>., будто наступило засилие интеллекта и надо спасать инстинкты» [7], поэт предрекает физиологическую деградацию людей на основе философизации их бытия:

...в полное владение свое
Фантазия взяла их бытие.
И умственной природе уступила
Телесная природа между них:
Их в эмпирей и в хаос уносила
Живая мысль на крылиях своих;
Но по земле с трудом они ступали,
И браки их бесплодны пребывали
. [3, с. 139]

Другая ужасная «картина» подтверждает для Баратынского смертоносность царствующего ума:

Ходила смерть по суше, по водам,
Свершалася живущего судьбина.
Где люди? где? Скрывалися в гробах!
Как древние столпы на рубежах,
Последние семейства истлевали;
В развалинах стояли города,
По пажитям заглохнувшим блуждали
Без пастырей безумные стада
... [3, с. 139]

Эсхатологическая панорама завершается «торжественным воцарением» в мире «глубокой тишины», повсеместным запустением на земле, лишённой человеческого голоса:

Один туман над ней, синея, вился
И жертвою чистительной дымился
… [3, с. 140]

Общая идея такова: в жертву «разуму» был принесён человек в его «крови и плоти», разум же в этом поэтическом мире не может найти иного (надмирного!) укоренения для своего развёртывания и улетучивается как дым... Согласно Баратынскому, разум – не проявление высшей силы, но разрушительное начало, заложенное в нас самих.

Любопытно, что смерть не представляется поэту началом злым либо как-то связанным со злом:

Смерть дщерью тьмы не назову я... [3, с. 141]

Напротив, в стихотворении «Смерть» (1828 г.) Баратынский воспевает смерть, одаряет её хвалебным гимном:

О дочь верховного Эфира!
О светозарная краса!
В твоей руке олива мира,
А не губящая коса
. [3, с. 141]

Смерть является необходимым и, как оказывается, наиболее благим космогоническим элементом, наделённым вполне ангелической активностью:

Когда возникнул мир цветущий
Из равновесья диких сил,
В твоё храненье Всемогущий
Его устройство поручил.
И ты летаешь над твореньем,
Согласье прям его лия,
И в нём прохладным дуновеньем
Смиряя буйство бытия
. [3, с. 141]

Таким образом, равновесие бытия и ничто, «укрощение безумной силы урагана», «возвращение вспять Океана», наступающего на «свои берега», задавание пределов растительной и животной жизни, – препоручено «смерти», к которой поэт обращается, как христианин к Богородице: «...святая дева!»; а пред нею:

Мгновенно сходят пятна гнева,
Жар любострастия бежит
. [3, с. 142]

Смерть неустранима и неизбежна для всех:

Дружится праведной тобою
Людей недружная судьба:
Ласкаешь тою же рукою
Ты властелина и раба
. [3, с. 142]

В последней строфе автор пытается обрести опору для бытия в самой смерти, обнаруживает в порабощённости Танатосу «условье смутных наших дней», и даже обожествляет смерть:

Ты всех загадок разрешенье,
Ты разрешенье всех цепей
. [3, с. 142]

Но, в сущности, вся эта теология смерти – есть продолжающееся блуждание без Бога. «Всемогущий» – далёк и непонятен, божественна и гносеологична – «смерть», она разрушает иллюзию о смысле бытия, тем более – вечного бытия.

Такой «экзистенциальный вакуум» [8] обусловлен – и это в какой-то мере доступно пониманию Баратынского – далеко не просто какой-то прихотливой субъективно-романтической индивидуально-авторской квазимифологией, но глобальным макроисторическим периодом – тёмным эоном, «железным веком», Кали-югой [9], к скорбям которого здесь, парадоксальным образом приближаясь к эзотерике Р. Генона, особую чуткость проявляет «последний поэт» Баратынского, в целом же настроенного вполне антигностически… Стихотворение «Последний поэт» (1835 г.) обнаруживает полный разлад между «снами поэзии» и «светом просвещенья»; Баратынский трагически переживает свершение «мировой ночи»:

Век шествует путём своим железным,
В сердцах корысть, и общая мечта
Час от часу насущным и полезным
Отчётливей, бесстыдней занята.
Исчезнули при свете просвещенья
Поэзии ребяческие сны,
И не о ней хлопочут поколенья,
Промышленным заботам преданы
. [3, с. 179]

Воцарилась историческая эпоха, чуждая поэтическим страстям – «зима дряхлеющего мира»:

...Суров и беден человек... [3, с. 179]

...............................................
Стопы свои он в мыслях направляет
В немую глушь, в безлюдный край, но свет
Уж праздного вертепа не являет.
И на земле уединенья нет!
[3, с. 180]

Источник катастрофы – познание истины: «Лучше, смертный, в дни незнанья / Радость чувствует земля». А поскольку истина смертоносна – человеческое существование построено и оправдано на тотальной метафизической лжи…

Совсем иная логика антропологической катастрофы развёрнута в художественном мире Бальмонта. Она обусловлена не макроисторической судьбой человечества, а скорее ложной направленностью человеческой воли к сугубой рациональности, возникающей ещё в дохристианские времена, но не несущей в себе ничего фатального… Именно как реализация свободы, эта позиция у Бальмонта подлежит суду и своеобразному творческому проклятию – в противном случае, реализуемом в поэтическом мире Баратынского, его приговоры были бы странны и неуместны…

В стихотворении «Я не знаю мудрости» (1903 г.) поэт противопоставляет навязчивым мудрецам «зов мечтателей», мудрость же воспринимается как тяжесть всеобщего, всеобъемлющего:

Я не знаю мудрости, годной для других,
Только мимолётности я влагаю в стих
. [10, с. 78]

Между тем, в стихотворении «Бог и дьявол» развивается чисто гностическая тема освобождения от земного удела с неизбежным, разумеется, попаданием в сети сатаны:

В доме тесно и душно, и минутны все сны,
Но свободно-воздушна эта ширь вышины,
После долгих мучений как пленительный вздох
О, таинственный дьявол, о, единственный бог!
[10, с. 89]

Неутолённая сатанинская жажда бытийного обновления оборачивается проклятием человеческому роду, и поэт-медиум транслирует это метафизическое состояние смыслов в стихотворении «Читатель душ» из книги «Литургия красоты» (1905 г.):

Я иногда хочу вам всем уничтоженья,
Во имя свежести нетронутых полей.
Не потому ль, храня незримую обиду,
Природа вольная замыслила потоп,
Прияла гневный лик и стёрла Атлантиду
… [10, с. 95]

Другие поэтические тексты этой книги – «Мировая тюрьма», «Железный шар», «Проклятие человекам», «Человечки» – максимально репрезентируют кризисологическую проблематику в бальмонтовском художественном мире, который, как мы уже указали выше, оказывается существенным образом гностичен. В стихотворении «Железный шар» возникает близкая Баратынскому тема «железного, жестокого века», но лирический герой Бальмонта инициатически отвращается от земного удела и горделиво устремляется к «воздушной бездне»:

Не говори мне: Шар земной, скажи точнее: Шар железный –
И я навеки излечусь от боли сердца бесполезной
. [10, с. 95]

Поэту тесно на земле и даже во Вселенной, в мировом Целом – о чём свидетельствует стихотворение «Мировая тюрьма», передающее метафизический симбиоз из оккультного миропонимания Дж. Бруно и пессимистического волюнтаризма А. Шопенгауэра:

Когда я думаю, как много есть вселенных,
Как много было их и будет вновь и вновь, –
Мне небо кажется тюрьмой несчётных пленных,
Где свет закатности есть жертвенная кровь.
[10, с. 94]

«Звёздный свет» льётся в «эфирных пропастях», в «циклоне незримостей» некой «странной музыкой, безгласной и печальной», а жизнь предстаёт как «стихийная чума»:

В блестящих звёздностях есть бешенство страданья… [10, с. 94]

Но такая «литургия красоты» оказывается антиевхаристичной, ненасыщающей, не утоляющей жажду – неким церемониалом проклятых…

Лучист дворец небес, но он из тяжких плит. [10, с. 94]

И, разумеется, такой цикл завершается «Проклятием человекам». Поэт в порыве откровенности восклицает здесь:

Я ненавижу человеков…
…………………………….
О человеки дней последних, вы надоели мне вконец
. [10, с. 96]

Совершенно в духе ницшевского Заратустры [11] лирический герой Бальмонта указывает на современный факт культурного погашения живой истории древности:

Вы даже прошлые эпохи наклейкой жалких слов своих
Лишили грозного величья, всех сил живых, размаха их
. [10, с. 96]

Для поэта «какой-нибудь учёный» описываемых «дней последних» выступает исключительно как «маниак», и здесь Бальмонт является продолжателем славянофильских идей А.С. Хомякова: «Немец нашего времени из человека перерождается в учёного. Он рудокоп науки, но уже не зодчий. Германия требует возврата к простоте» [12]. Разница лишь в том, что уже для начала ХХ века эта ситуация становится практически тотальной:

Мы говорим, что мы научны в наш бесподобный умный век.
Я говорю – мы просто скучны, мы прочь ушли от светлых рек
. [10, с. 96]

Но характерно, что и здесь в конце поэтического текста возникает обращение к образу «Дьявола», вычисленного в «китайском символе Дракона» и предстающего как манящее в небо «Созвездье»; и древний «стихийный» человек противопоставляется «человечкам современным, низкорослым, слабосильным»:

Влагал он сложные понятья – в гиероглифы, не в слова,
И панорама неба, мира в тех записях была жива.
То живопись была, слиянье зверей, людей и птиц в одно.
Зачем, Изида, возле сфинкса, под Солнцем быть мне не дано!
[10, с. 97]

Весьма характерно это заключительное смешение «иранского» уранического символизма – геноновского «языка птиц»! – с «кушитскими» геоцентрическими, согласно историософии Хомякова, признаками иероглифики, живописи, египтянства: подъём в надмирные солярные выси здесь явно не даётся…

В стихотворении «Человечкам» рисуется почти маркузеанский образ «одномерного человека» – «монотонного, односложного» – и Бальмонт восклицает:

О, когда б ты, миллионный, вдруг исчезнуть мог! [10, с. 98]

Тематика «человеконенавистничества», однако, продолжается и дальше: так, в книге «Песни мстителя» (1907 г.) она обретает инфернально-символический и скрыто богоборческий характер, поскольку гнев уже обрушивается конкретно на Дом Романовых, Царскую Семью и самого Государя – помазанника Божьего, открывших позднее сонм святых новомучеников российских. Основным мотивом этой книги выступает явный призыв к цареубийству; он заявляет о себе сразу в стихотворении с характерным волюнтаристическим названием «Если хочешь»:

Если хочешь смести паутину,
Так смотри и начни с паука.
[10, с. 120]

В стихотворении «Наш царь», не скупясь на личные оскорбления в адрес царя, Бальмонт далее развёртывает мистическую инферну роковых пророчеств:

час расплаты ждёт.
Кто начал царствовать – Ходынкой,
Тот кончит – встав на эшафот
. [10, с. 121]

Поддавшись антимонархической истерии, за которую Россия оказалась впоследствии жестоко наказана, поэт в тексте под названием «Царь-ложь», не щадит уже не только царя, но и своего художественного вкуса, называя государя «ничтожным человеком» и «грязным зверем» и бросая угрозы в адрес самого принципа священного царства:

Ты – царь, и, значит, весь ты ложь, –
И мы сметём царя!
[10, с. 121]

В текстах «Зверь спущен», «Будто бы Романовым», «Неизбежность» и «Преступное слово» лейтмотив цареборства усиливается: автор направляет свою агрессию теперь уже на всю «Романовскую семью» – «развратных ублюдков семью», «спустившую погулять Зверя самодержавья», который, между тем, уже «осуждён», ибо его «пробил час»:

Будет. Окончилось. Видим вас всех.
Вам приготовлена плаха
. [10, с. 123]

Поэт, уподобивший себя Взыскующему на «Страшном Судище Христове», определяет грех царской семьи как «смертный грех» и грозит её членам «казнью суровой»:

Ждите же царствия страха! [10, с. 123]

Лично Православному Государю, подчёркивая «долженствование понять», что «кругом – тюрьма», поэт-гностик «бросает в лицо яркое презренье» и предрекает с роковой «неизбежностью»:

ты вступишь в сон кровавый. [10, с. 124]

Очень скоро после мученической кончины русского царя большевики будут на деле подтверждать холодную справедливость платоновского призыва изгнать поэтов из государства философов. Те же немногие, кто останется, – закончат весьма печально… Доктринальная поэтическая жизнерадостность самого Бальмонта (вкупе с его врождённым космизмом), разумеется, не принявшего «красную» редакцию Апокалипсиса, печально закончилась практическим жизненным сумасшествием!

Бальмонт умер во Франции – столетием ранее в Италии умер Баратынский: идея макрокультурного кризиса и связанной с ним антропологической катастрофы, несомненно, существенно сближает их, если учитывать все различия времени и обстоятельств земного пути. Как мы уже отметили в самом начале, в самих способах манифестации проблематики глобальной антропологической катастрофы у Баратынского и Бальмонта в гротескно-преувеличенной форме реализованы хомяковские «кушитство» (Баратынский) и «иранство» (Бальмонт), символическая дуализация земли и неба, змеи и птицы – но София (разумеется, церковная, изображаемая на православных иконах в символическом образе крылатого огненного ангела Божественная Премудрость, а отнюдь не еретическая София гностиков-офитов с их нечестивым змеепоклонством!) как соипостазированность Логоса в Св. Троице – по ту сторону этой двойственности…

Баратынский и Бальмонт, как и очень многие творческие деятели в России конца Нового времени, прошли мимо Византии, не заметили её… И вместе с русофильствующим космополитом С. Есениным каждый из них мог бы сказать:

Никогда я не был на Босфоре,
Ты меня не спрашивай о нём

ПРИМЕЧАНИЯ:

1. См.: Хомяков, А.С. Записки о Всемирной Истории // Хомяков, А.С. Полн. собр. соч. : в 8 т. М., 1900. Т. 5—7.

2. См.: Флоренский, отец Павел. Около Хомякова (Критические заметки). Сергиев Посад, 1916.

3. Здесь и далее ссылки на поэтический текст Баратынского с указанием страницы приводятся по изданию: Баратынский, Е.А. Полн. собр. стихотворений. Л., 1989.

4. Хайдеггер, М. Исток художественного творения // Зарубежная эстетика и теория литературы XIX—XX вв.: Трактаты, статьи, эссе. М., 1987. С. 265.

5. Ср. программное сочинение крупнейшего западноевропейского танатолога ХХ века: Хайдеггер, М. Бытие и время. М., 1997.

6. Ср. современные вариации данной утопии – в кн.: Ноосферная идея и будущее России : тезисы межгосударственной научно-практической конференции, посвящ. 135-летию со дня рождения акад. В.И. Вернадского. Иваново, 1998.

7. Михайлов, А.В. Ницше // Краткая литературная энциклопедия : в 9 т. М., 1968. Т. 5. С. 297.

8. См.: Франкл, В. Человек в поисках смысла. М., 1990; Он же. Доктор и душа. СПб., 1997.

9. См.: Генон, Р. Кризис современного мира. М., 1991. С. 15.

10. Здесь и далее ссылки на поэтический текст Бальмонта с указанием страницы приводятся по изданию: Бальмонт, К.Д. Стозвучные песни: Соч. (избранные стихи и проза). Ярославль, 1990.

11. Ср. главу «О стране культуры» из символической поэмы Ф. Ницше «Так говорил Заратустра: Книга для всех и ни для кого». См.: Ницше, Ф. Соч. : в 2 т. М., 1990. Т. 2.

12. Хомяков, А.С. Указ. соч. Т. 5. С. 534.

 

Информация о сайте

Разработка сайта
Иван Шабарин
Контент-менеджер
Денис Овчинников

Шрифт Arial Armenian

Для корректного отображения текста на армянском языке необходимо установить на ваш компьютер